Закрыть
Авторизация
Логин:
Пароль:

Забыли пароль?
Регистрация

Баллада о смоковнице. Денис Чачхалиа

smokovnitsa.jpg

В тот день Махаз упал со смоковницы. Наш немолодой сосед по-детски неистребимой страстью любил сладчайшие плоды этого восточного дерева. Казалось, из сладости инжира он извлекал воспоминания о давних чарах любви, о каком-то дивном сладострастии.

     Махаз был неграмотным и Библию знал лишь из рассказов своей жены. К библейским сказаниям у него было свое отношение. Например, что Адам и Ева прикрывались именно фиговыми листами, Махаз считал вполне закономерным, как и то, что первородный грех мог быть связан лишь со смоковницей. Если бы Махаз знал картины великих мастеров Возрождения, изобразивших сцену искушения запретного плода, он легко уличил бы их в неправдоподобности. На этих полотнах Ева вкушает яблоко. Но кого можно соблазнить яблоком. Трудно поверить, что первая женщина, могла польститься на яблоко!.. плод, которым злодей искушал Еву, мог быть только смоковницей, только инжиром.

       Сами посулите, зачем было Адаму и Еве прикрываться фиговым листом, если грех был совершен под яблоней? А раз вы прикрылись фиговым листом, значит, и грех был совершен вами под фиговым деревом, под смоковницей. Вот почему мужские доспехи Адама и очаровательное лоно Евы были укрыты листами смоковницы. Сам вкус этих плодов столь обольстителен, что сравним лишь со сладостью любовного томления.

        Получается любопытная вещь. Сначала был познан грех. Затем познание греха вызвало стыд. То есть, плод дерева возбудил грех, а лист этого же дерева участвовал в раскаянии, которое и сейчас чувствуют многие люди, после того как совершат грех. Вот насколько сильно оказалось преемственность человеческих ощущений.

      Словом, Махаз упал со смоковницы, а это не только в нашем селе Алра, но и по всей Абхазии, считается последним делом. Пристрастность к инжиру расценивается как свидетельство постыдной слабости. А Махаз очень любил инжир с самого малолетства.

     Кстати, любовь детей к инжиру не предосудима. Но Махаз пронес эту неистовую любовь сквозь молодость и зрелость. А там уже – чем меньше ему приходилось потреблять любовной сладости, тем яростней становилось его страсть к сочным и до липкости сладким плодам инжира.

     Представители местного дворянства, которых мы успели застать живыми, умели воздерживаться от плодов смоковницы, высокомерно считая это делом плебса. Но и наше гордое абхазское крестьянство умело порой показать настоящие образцы воздержания. Однако удавалось это не всем. И те, кому это было не под силу, давали волю своей слабости лишь втайне от других.

     В Абхазии растут как летние, так и поздние сорта инжира. Потому начало лета Махаза называл про себя любовно и ласково – Маленький Инжирчик, а осень – Большой Инжирчик.

      Плоды ранних сортов более крупные и более светлые, хотя и не столь сладкие. Созревая, их мордашки, растрескиваются, теряя девственную цельность и расплываются в багровой улыбке любовного прилива.
Но вот наступает долгожданная для Махаза пора Большого Инжира. Осенние сорта успевают неторопливо набрать больше сахара, чем летние скороспелки. Плоды позднего инжира не столь крупны и гораздо темней. А вот турецкий инжир, так тот и вовсе виснет меж шершавых листьев сизыми каплями фанатичного мусульманского распутства. Своеобразный Бахчисарайский фонтан искушений.

     Снимать шкуру с турецкого инжира – хлопотное дело. И все-таки, Махаз своими уже по-старчески негнущимися пальцами раздевал плоды донага, поедал их со стоном – и в постыдной для старика ненасыщаемости поднимался на все более высокие ветви. И вот уже там, на самой верхушке дерева, как на своеобразном гребне обжорства, он не просто сумел насытиться, а как бы вошел в состояние наркотического блаженства. Потеряв равновесие, он сорвался со смоковницы и даже сбил своими ребрами несколько не очень больших веток этого рыхлого и легко обламывающего дерева.

      В одно время в окрестных лесах скрывались два брата-абрека. Они убили человека, оскорбившего честь их семьи. Но, пристрелив обидчика, не вышли из леса, как это обычно делают абреки. И вовсе не потому, что могли ждать ответного террора от родственников убитого. Это почти не волновало их отчаянные головы. Просто они решили поубивать всех, кто когда-либо оскорблял их близких родственников в пределах пяти поколений, то есть со времен русско-турецкой войны. Они решили раз и навсегда выяснить отношения со всеми обидчиками, что больше не возвращаться к этим делам.

     Кроме того, оставив иных обидчиков рода нетронутыми, они были б несправедливы к уже убитым обидчикам. Получается, что одним можно оскорблять, а другим – нет. Или –за близкого родственника отомстил, а за чуть более дальнего, которого твой дед любил сильнее, чем брата – не отомстил. Значит, пускай, он лежит в сырой земле не отомщенный? Как будто не осталось у них в роду достойных потомков…

      И вот, сидят крестьяне нашего села Алра в табачном сарае, устланным душистым папоротникам, и нижут табак. И на вопрос одного крестьянина, где сейчас находятся братья-абреки, Лагустан иронично заметил: «где им еще быть, сидят, видимо, под инжиром Назира!».

     Хромоногий ехидина и горлопан позволили себе этой фразой слишком многое. Прежде всего, он предавал гласности, что братья-абреки часто укрываются в доме моего деда Назира. Этим самым он выдавал и местонахождение абреков, и личность их укрывателя.

     Кроме того, получалось, будто хозяин дома не предоставил своей крыши гостям, тем более абрекам, укрыть которых считается долгом любого джигита.

     В довершение всего, упоминание смоковницы в устах ехидины Лагустана намекало на то, что братья-абреки вели голодный образ жизни и были вынуждены прибегать к сомнительным услугам этого порочного дерева, что в равной степени оскорбляло и отчаянных мстителей и хлебосольство их укрывателя.

     Слово Лагустана дошли до лесных братьев, вооруженных по последнему слову военной техники тех лет. Дело в том что, подготавливая массы к будущей вооруженной борьбе, Серго Орджиникидзе выгрузил на наш берег много оружия и боеприпасов. Поскольку большевиков у нас тогда было мало, а оружия оказалось очень много, то местные абреки ходили обвешанные бомбами – македонками, как елочными игрушками.

     Говорят даже, будто жена одного абрека – впоследствии революционера – пикируя на грядки плантации табачную рассаду, делала лунки в земле не обычной клюковатой палкой, а дулом сверкающего револьвера образца 1905 года.

     Хромоногий Лагустан шел к себе домой, выстругивая жене веретено из сухой ветки кизилового дерева. Правая его нога была короче и, подобно всем людям, у которых правая опорная нога короче левой, он шел, создавая впечатление особой уверенности, четко, как посох, вбивая свою короткую ногу.

     Однако уверенность походки хромого Лагустана – это все-таки обман зрения. Зато неожиданное появление на лагустановском пути оскорбленных братьев-разбойников – это уже зловещий знак судьбы. Они подъехали к очумевшему Лагустану с правой и с левой стороны, как бы до гробовой тесноты сузив ему пространство.

     -Значит, по-твоему, мы пасемся под инжиром Назира? – спросил один из братьев, очевидно старший, ибо во всех ситуациях разговор должен начинать старший. В таком деле – тем более.

     Хотя братья и не были близнецами, различить их было трудно, причем не только Лагустану. Такое количество оружия, пулеметные ленты, газыри, бомбы, кинжалы, винтовки – отбивали охоту разбираться в таких мелочах, как черты лица. У Лагустана выпали из рук и веретено, и ножечек.

     - Иди вперед! – скомандовали Лагустану, и он, при каждом разе рискуя упасть в сторону короткой ноги зашкандылял к усадьбе Назира.

     Через полчаса Назир привел к инжиру еще двух крестьян, в присутствии которых в табачном сарае Лагустан сказал роковые слова.

     Смоковница, о которой шла речь, стояла в низине под усадьбой Назира на заболоченной опушке леса. Здесь в большой луже, буйволы принимали свои грязевые ванны. Смоковница отстояла далеко от усадьбы Назира, но поскольку у нас прилегающие угодья также считаются принадлежностью близлежащей усадьбы, то и дерево по праву называлось Смоковнице Назира и даже дало название этому местечку. Так что, если кто из крестьян спрашивал у другого, к примеру, не видел ли тот его буйволицу, сосед мог ответить, что видел ее в луже у Смоковницы Назира.

     - Залезай на смоковницу, -скомандовал старший абрек, и у одного из крестьян мелькнула мысль, что Лагустана хотят убить в воздухе, вроде, как птицу на лету. Другому, более пессимистически настроенному свидетелю показалось, что предстоит иезуитский вид казни, когда подстреленный на смоковнице Лагустан, если не умрет от пули абрека, то наверняка помрет от удара о землю.

     - Сорви шесть листьев да покрупнее! – услышал Лагустан команду обвешанного бомбами абрека.
     - Хорошо-хорошо… - безумной скороговоркой шептал Лагустан и срывал шершавые листья инжира. Но сосчитать сейчас до шести он был не в состоянии. Между тем, число шесть было сакральным для абреков. Но шло это не от какого-либо суеверия или религиозного предрассудка. Предрассудков у абреков не бывает. Им некогда лукавить. Просто завезенные в наши края револьверы были шестизарядными. И мозги абреков повторяли емкость револьверного барабана.

     - Лезь в болото, - было скомандовано Лагустану, когда он сполз со смоковницы с небольшой стопкой темно-зеленых листьев.


      Лагустан сильнее обычного прихрамывая, как бы делая последние шаги по твердой земле, по пояс вошел в болотную жижу, совершенно не смутив лагерное спокойствие буйволов. Эти мощные животные лежали с привычно задранными над поверхностью болота иссиня-черными мордами и с неведомой над буддийской тщательностью и размеренностью жевали свою бесконечную жвачку.

      Казалось, именно сейчас произойдет самое ужасное: абреки разрядят в Лагустана свои револьверы и он, упав в болото, захлебнется теплой жижей. Однако даже очень оскорбленный абрек не посмеет убить калеку, хотя это не исключало другие виды расправы. А вообще предугадать, что собираются делать абреки, тоже дело не из легких.

     - Давай, жуй листья, - приказал старший абрек, и Лагустан, словно только и ждал разрешения, начал есть листья инжира.

     Шершавые листья инжира столь грубы и несочны, что есть их почти невозможно. Для этого нужно иметь буйволиные челюсти. Сами животные продолжали жевать свою жвачку, словно подсказывая Лагустану, как это надо делать. А Лагустан, сворачивая листья инжира в трубку, и плохо прожевав, проглатывал жесткие, как наждачная бумага, фиговые листья, раздирая себе глотку. К концу самоубийственной трапезы у Лагустана невыносимо болели желваки, и он не мог двигать челюстями…

      Этот рассказ еще в детстве я слышал от Шугяна, троюродного брата моего деда Назира. Именно с тех пор мне и запомнилось, что смоковница это то дерево, плоды которого любят все взрослые, но готовы убить любого, кто посмеет уличить их в этой любви.

     Так вот, старик Махаз сверзился со смоковницы и потерял сознание. Но, казалось, края его губ, воспаленных жгучей сладостью инжира, еще хранят воспоминание о прерванном прелюбодеянии. Через некоторое время сознание стало возвращаться к Махазу, и первое что он увидел, - это расплывчатый образ любимого дерева, что было хотя и призрачным, но убедительным признаком реальной жизни.

     «Я вижу смоковницу, значит, я существую!» - мог бы сказать Махаз, если был бы философом. Выразить он не мог, но чувствовать – чувствовал.

    Увидев над собой темно-зеленый шатер любимой смоковницы, Махаз застонал. То ли от того, что ощущал боль сломанных ребер, то ли осознал, что перед ним стоит смоковница, его тайная любовница, на которую он, возможно, никогда уже не залезет… а она склонялась над ним еще полная жизненных сил, дразнила капельками инжира, как любима наложница дразнит обессилевшего султана родинками, разбросанными на прелестном теле в каком-то космическом и невычислимом хаосе.

      Первой услышала стон Махаза его жена Нюра, кубанская казачка, которую он привез с фронта. Наши войска тогда отвоевали у немцев Тамань. В яростном сражении, отбивая очередной кубанский хуторок, Махаз в освободительном азарте овладел Нюрой в ее родной хате. И Нюра не оказала сопротивления. Напротив – с большим ответным чувством приняла рядового Махаза Палба.

    Подразделение вскоре было переброшено на южный берег Крыма и, казалось, Нюра и Махаз навсегда потеряли друг друга. Пути жизни, а тем более пути войны, полны утрат… но Тамань без Махаза стала Нюре невыносимой пустыней. Влюбленная женщина обладает чутьем тоскующей медведицы. И Нюра нашла Махаза, почти не сбиваясь с пути.

      Здесь в напуганной войной татарской деревеньке они нашли по-библейски пустынный сад, где Нюра впервые попробовала и по достоинству оценила вкус инжира. Она залезла на смоковницу и бросала оттуда своему освободителю плоды. И тем, что озорно кидала в него инжир, и тем, что как-то очень зазывно смеялась, и тем, что все выше и выше поднималась по смоковнице, - она дразнила Махаза. Солдат скоро сообразил, что ему надо взять эту «высоту». Он с быстротой рыси оказался не дереве и смех ее захлебнулся в солдатском поцелуе.

      Не переставая обнимать и целовать возлюбленную, Махаз стаскивал ее все ниже и ниже, пока не прислонил к одному из сильных и разлапистых ответвлений. В любовной увлеченности они даже не могли или не хотели понять, почему становилось все светлее и светлее, откуда это ощущение медленного и захватывающего падения. Лишь когда обломившая ветвь инжира вместе с ними глухо коснулась земли, Махаз и Нюра поняли, что произошло. Но любви они не прервали, напротив – ощущение земли придало им ярости.

   Продолжая лежать среди листвы обломившейся смоковницы, Нюра, склонившись над солдатом, кормила его инжиром из своих уст. Они вместе раскусывали плод и ели его, не отрывая губ, сливаясь устами и сладкой мякотью раздавленного инжира.

     - Отвернись, дай мне поправится, - сказала Нюра прикрываясь веткой инжира, и Махаз заметил на ее розовом бедре подробные отпечатки фиговых листьев.

     Вот и вернулся Махаз в наше предгорное село Алра вместе с Нюрой. Никаких орденов и медалей Махаз с фронта не привез. Дрался он, как все, но не был убит. Хотя, как многие, был ранен. Судьба хранила его в боях от смерти, а в конце подарила ему Нюру. Это было лучше всех наград. Эти две награды - Жизнь и Нюра – слились в одну большую награду.

       - Махаз, неужели ты не мог на войне хоть попросить у кого-нибудь орден? – потешались досужие односельчане – другие их десятками привезли, на груди не умещаются!

     - После нашего главного сражения, - не уставал объяснять Махаз, - командир объявил оставшимся в живых благодарность. Затем он крикнул: «Рядовой Махаз Палба!» я вышел из строя. Он подводит ко мне Нюру, которая уже плакала у него, и говорит: «это твоя медаль за отвагу. Носи ее на здоровье, солдат!»

      Махаз действительно так и называл Нюру – Награда. Дело в том, что по нашим обычаям звать жену по имени считается непристойным. Жену зовут другим именем, либо говорят о ней в третьем лице, не упоминая имени вовсе. Вот и Махаз звал свою жену Нюру – Наградой. И долгое время односельчане, не знавшие русского языка, думали, что это какое-то русское имя. Причем, оно им казалось красивым и содержательным, что в общем было не так уж далеко от истины.

      - О бара (эй ты), Награда! – кричал он с пашни, - принеси мне кислого молока или я умру от жажды!
Она несла ему разбавленное кислое молоко в кувшине и улыбалась, зная, что Махаз не только жаждой томится. Знала, что не отпустит ее просто так. Она так же улыбалась, возвращаясь с пашни, отряхивая платье, заново повязывая на голове сбившуюся косынку.

      Лузгая семечки подсолнуха на открытой веранде каштанового абхазского дома, Нюра вдруг услышала стоны со стороны кукурузника и кинулась туда, стараясь сообразить по дороге, что там могло случиться. Увидев распластанного под смоковницей мужа, она поняла, что он стал жертвой своего инжирового безумства. Она и бранила его, и тащила сквозь кукурузные стебли к дому.

      Детей у Махаза и Нюры не было. Нюра оказалась бесплодной. Но Махаз любил, и бросать не собирался, хотя советчиков женится на другой было достаточно. Много лет спустя, Махаз выпросил у одного своего многодетного родственника сына не воспитание. Таким образом, Сафер стал единственной надеждой Махаза, что в этой усадьбе не заглохнет жизнь, и огонь в очаге будет поддерживаться.

      Внешне все выглядело вроде хорошо: парень жил у них, учился, помогал по хозяйству. Но душой все-таки тянулся в свою семью, в свой отдаленный от школ и дороги, многолюдный родительский дом.

      Едва придя в сознание и почувствовав, что может говорить, Махаз подозвал вернувшегося из школы Сафера и поручил ему:

     - Скажи Награде, пусть говорит людям, что я с коня упал. Она русская, может что-нибудь не то сказать.
     Нюра не раз предупреждала Махаза, что в его возрасте куда безопасней сидеть на веранде и есть семечки, чем лазить на смоковницу. Казачка никак не могла взять в толк, что абхазец, даже не в очень здравом уме, лузгать семечки не станет.

    Махаз первое время старался запретить ей есть семечки, тем более на веранде, где ее могли увидеть проходящие мимо ворот соседи.

      - Ты не на завалинке сидишь у хаты, а на абарце абхазского двора, - стыдил ее Махаз. При этом он в очередной раз напоминал ей, что этот каштановый дом строил его дед Хазарат, надеясь, что хотя бы уважение к далекому предку своего мужа остановит ее.

     - Убьешься же, дурень старый, - говорила она немыслимой для наших мест непочтительностью к мужу. И Махаз великодушно прощал ей этот грубоватый кубанский стиль и удалялся в сторону смоковницы.


    - тетя Награда, - кричали то и дело у ее ворот соседские дети, - угостите, пожалуйста, семечками.
   Нюра очень любила семечки, которые целыми мешками присылали ей из Кубани. Она научилась лузгать семечки всех окрестных детей, и они постоянно попрошайничали у ее ворот.

    Уже несколько дней он лежал в постели и ему не становилось лучше. Слухам о том, что он, якобы, упал с коня, почти никто не верил, хотя и делали вид, что верят. У Махаза, правда был конь, но он давно на нем не ездил. Этого полуодичавшего мустанга было почти не возможно поймать. Между тем, смоковница-обольстительница смущенно стояла на хорошо обозреваемом склоне позади каштанового дома и как бы сама признавалась, что это она погубила престарелого сластолюбца своими чарами.

    Он умирал в муках на исходе Большого Инжирчика. Поговаривали, что у Махаза серьезно поврежден позвоночник. Родственникам, заполнившим дом умеряющего, каждый день казался последним для больного.

      В полночь, когда уже почти не было посторонних, прибывшая к умирающему брату старшая сестра Махаза послала соседского парня к смоковнице. Расторопный парень с коптилкой в пуке вернулся вскоре с полной миской сизого инжира. Миску с плодами инжира поставили у изголовья больного.

     Сестра Махаза, за свою жизнь проводившая на тот свет не одного покойника, имела в этом деле незавидный опыт и делала все четко и уверенно. Это спасительно облегчало растерянное бездействие менее опытных родственников.

      Она раздавила своими уже по-старчески узловатыми пальцами плод смоковницы и сладкой смоковницей смазала Махазу губы. Ей дали вымыть руки над медным тазом. Очевидцы утверждали, что как только Махазу смазали губы инжиром, он слизнул эту сладость и даже улыбнулся. Затем, по ее же знаку, ей передали белье, в которой должны были облачить Махаза после его никак не наступавшей смерти.

        Сестра Махаза взяла в руки белье и стала у ног умирающего.
      - Махаз, - обратилась она к нему, совершенно уверенная, что он ее услышит и повинуется. – Послушай, Махаз… тебе пора в дорогу. Видишь, я приготовила одежду. Тебя ждут там отец и мать. Не заставляй их ждать себя. Скажи им, что у нас все хорошо, и что я тоже скоро к вам приду…

       Несколько женщин не выдержали и всхлипнули. Вдруг умирающий широко открыл глаза, вроде окинул последним взглядом этот мир. При этом Махаз сделал попытку поднять голову, содрогнулся несколько раз и остался с открытыми глазами. Тяжело и шумно вздымавшаяся грудь Махаза вдруг застыла во вздыбленном положении затаилась и потихоньку, бесшумно стала испускать дух.

      - Свечку, - шепнула сестра Махаза.
Нюра протянула ей свечку, горевшую на столике у изголовья.

     - Выйди отсюда,- сказала сестра Махаза своей невестке, и Нюра, завывая, вышла на веранду, где к ней присоединилась еще пара едва сдерживаемых женских завываний.

     Сестра Махаза при помощи двух соседей прибрала брата. Сложила руки на груди и вложила в них горящую свечу. Мужчины держали ноги отходящего. Все смотрели на медленно опускавшуюся грудь Махаза, выдыхавшую последние остатки жизни. И вдруг из безвольно открытого рта покойника, как бы не желая того, вышла бледно-голубая газовая струйка и, едва поднявшись над остывшими губами – улетучилась. Все обомлели и единым шепотом, как «аминь», произнесли – «душа»!

     Проститься с Махазом собралось немало народу. Как это обычно бывает в наших краях, даже самый отдаленный односельчанин хоть один раз обязательно придет проститься с покойником.

    Нюра, как жене покойного не полагалось при людях ни плакать, ни причитать. Однако Нюра никак не умела и не желала приноровиться к нашим порядкам. Ее за это вроде и не осуждал, хотя считали, что человек, не соблюдающий наших обычаев, как бы сам себя уродует.

   Овдовевшая казачка вовсю голосила, порой даже перекрывая горестные причитания сестры Махаза и других близких родственниц.

    - Что ты наделал! Что ты наделал! – по-русски повторял голос Нюры на фоне высокопрофессиональной панихидной мессы местных плакальщиц, и это выглядело как краткое славянское резюме сложных абхазских причитаний.

    - Что ты наделал! Что ты наделал! – до отупения повторяла бедная Нюра, как бы не давая угаснуть основному мотиву горя – мотиву непоправимости.

    Шугян, стоящий в глубине многолюдного двора, невольно улыбнулся и встал к компании людей, с которыми поддерживал разговор, как бы вполоборота. Это должно было выражать его неловкость из-за неуместной улыбки. Невольно улыбнувшись, но затем, отвернувшись, он как бы подчеркивал, что его улыбка не имеет никакого отношения к разговору и вообще к присутствующим, а так просто – небольшое недоразумение, с которым он сам сейчас же справится и не нужно на это обращать внимания.

       И те, что стояли с Шугяном, действительно сделали вид, словно ничего не заметили.

      А улыбнулся Шугян вот почему. Он просто вспомнил рассказ бедного Махаза о том, как они брали Тамань, и как при первой их встрече Нюра в сладостном опьянении непрестанно шептала: «Что ты наделал! Что ты наделал!» эти слова содержали в себе не столько упрек, сколько благодарность, скрытую в форме упрека.

       Сейчас Нюра произносила те же слова. Но теперь это было спотыканием ее безысходной и отчаявшейся мысли, которая билась, как воробей о стекло, не умея вылететь на простор здравого смысла.

      Прощание с покойником вступало в завершающую стадию и это слегка всколыхнуло весь народ, и большими и малыми скоплениями стоявший в предусмотрительно широком абхазском дворе. Начавшееся движение прервало мысль Шугяна, и он вместе со всеми стал медленно приближаться к середине двора, куда был вынесен стол. Затем на этот стол был установлен гроб с покойником. Близкие прощались с Махазом, говорили ему добрые, сердечные слова.

      Соседский мальчик держал перед собой портрет покойника, на котором Махаз был запечатлен верхом на коне. Это увеличенное изображение Махаза, помимо своего траурно-ритуального назначения, должно было наверно подтверждать, что Махаз все-таки упал не со смоковницы, а с коня.
Махаз красиво смотрелся на этой фотографии, и хотелось, чтоб оставили в покое эту смоковницу и всем присутствующим народом утвердили версию о джигитской гибели Махаза.

        Его похоронили в его же усадьбе. По нашим понятиям умерший член семьи, похороненный в пределах усадьбы, вроде и не умер, вроде находится рядом и всегда, почти наравне с живущими, может пользоваться всем, чем пользовался при жизни.

         Со временем в усадьбе может накопиться такое количество могил, что сам дом в перенаселенной могилами усадьбе становится похож на маленькую контору большого кладбищенского хозяйства.

        Могила Махаза на родном кладбище была самой близкой к воротам, выходила к проулку, и была видна прохожим. В изголовье стояла фотография Махаза, сидящего на коне и улыбающегося. На самом холмике лежало три плода инжира. Очевидно, их положила предусмотрительная сестра покойника. Ведь бесполезно отучать брата после смерти от того, от чего не могли отучить при жизни.

      Словом, фотография Махаза на коне и плоды инжира показывали возможность сосуществования двух версий о гибели хозяина судьбы.

Похоронив мужа, Нюра стала понимать, что смысл ее пребывания в наших краях исчерпан. Приемный сын еще сильнее тянулся к своим родителям, хотя старался не подавать вида.

         - Не томись, Сафер, - сказала она ему после сороковин. – Ступай к своим. Видать не судьба этому дому быть при хозяине. А я дождусь годовщины и тоже уеду к своим. Мужа я оплакала, но меня оплакивать здесь будет некому.

        Нюра понимала, что Сафер не может уйти, оставив ее одну в доме. А ее уезд на Кубань и Сафера освободить, и родственникам даст возможность распорядиться хозяйством по своему усмотрению.

       - Только прошу тебя, Сафер, - сказала она ему на последок, - не дай усадьбе одичать. Может еще вернешься в этот дом, когда женишься. Ведь тебе надо будет когда-нибудь отделиться от родителей. Там и без тебя много народу. А здесь, что ни говори, и хозяйство налаженное и дом для тебя не чужой.

       Сафер не ожидал такого откровения, такой милосердной мудрости, хотя добродушной Нюра была всегда. Они поплакались на прощание, и Сафер ушел к своим. Время от времени наведываясь к Нюре, он охотно по-хозяйски выполнял мужские работы. Она же – с грустной улыбкой, с щемящей тоской несостоявшейся матери смотрела, как ее воспитанник благодарно отрабатывал ей за ее труды, а главное – за освобождение.

      Зимовать в пустом доме было особенно тяжело. Но Нюра вынесла одинокую зиму, как никогда холодную, дождалась весны и в последний раз принялась за огородные дела. В этой старой абхазской усадьбе у Нюры был свой украинский уголок. Она и входила в него, напевая украинские песни. Некоторые из этих песен окрестная детвора уже давно знала и пела, лузгая кубанские семечки.

      Нюра входила в свой украинский огородик, как в божницу. Все здесь радовало глаз, тешило душу. Круглолицые подсолнухи, как аллегорические символы кубанского солнца, покачивались в ее огороде среди изобилия малиновых кустов, брусники и других, диковинных для абхазского села, ягод.

       Взрослые односельчане видели в огороде Нюры лишь экзотику, лишенную практической пользы, ибо ничего из ее огорода не входило в консервативный рацион местных жителей. Зато детвора с ее демократической восприимчивостью очень скоро поняла толк в этих сказочных и драгоценно святящихся ягодах. На огород тети Награды они смотрели как на неистребимую сокровищницу и изредка совершали несмелые и не очень разорительные налеты на эту украинскую автономию в просторной усадьбе Махаза.

      Все в селе знали, что Нюра уезжает после годовщины смерти Махаза, и было понятно, что не на второй же день. И вдруг, проезжая мимо могилы Махаза, вернее уже почти проехав ее, Шугян спохватился. Ему показалось, что на могиле есть какие-то изменения. Он развернул свою упрямую лошадь и подъехал к самой изгороди. На столике у изголовья могилы покоился самшитовый венок с вплетенными в него цветами из украинского огорода Нюры. Застекленный портрет Махаза стоял теперь внутри самого венка, на шелковой ленточке которого было написано «Дорогому другу от Награды».

      Шугяна чуть не прошибло слезой. Стало жаль, что Нюра уехала. Она была доброй и умной. В прощальной надписи на венке она не назвала мужа по имени и даже вместо своего имени поставила супружеский псевдоним – Награда. Это была ее последняя дань нашим несложным привычкам.

     Вскоре все село облетела весть, что Нюра уехала. Она исчезла. Не попрощалась. И это было понятно всем… Здесь стыдятся говорить о своих чувствах. Здесь ценят сами чувства… И Нюра была свой человек.

     С тех пор детвора нашего поселка уже не лузгала семечек, зато вечерами, бывало, сквозь сумерки, сгущающиеся над абхазским селом, вдруг затянет какой-нибудь детский голос непонятную, но близкую песню. Словно тоскливое воспоминание о Нюре, гнездышко которое оказалось здесь недолговечным.
Там, где нет материнства, там все не прочно.

     Боже, и до чего же прочувственно поет эта девочка:
 
    Ридна маты моя
    Ты ночи не доспала…

И тут вторым голосом вплетается ласково голос мальчика, словно обнимает сестрицу:
И водыла мэнэ
У поля край села…
 
    Это были голоса детей, которых судьба так и не послала Нюре…

рассказы и драмы